The Pillowman, 2003

The Pillowman

Анастасия Королева



Пьеса Мартина МакДоны, написана в 1995 году. Мировая премьера - Royal National Theatre, 2003. Кстати, это постановка стала шестой мировой премьерой пьес, в которых участвовал Дэвид Теннант. В 2004 получила награду Оливье как «Лучшая пьеса года». Режиссер Джон Кроули. В ролях: Дэвид Теннант (Катурян), Джим Бродбент (Тупольский), Найджел Линдсей (Ариэль), Адам Годли (Михал).

Изложение сюжета. Так как помимо прочего, пьеса - еще и первоклассный детектив – то лучше не читать во избежание спойлеров.

Скромного скотомоя (ну моет он скот на скотобойне, работа такая) и по совместительству писателя в стол Катуряна (точнее Катуряна Катуряна Катуряна) допрашивают следователи Тупольский и Ариэль. Катурян подозревается в причастности к убийствам нескольких детей. Следователи считают, что либо он, либо его брат Михал воплощали в жизнь страшные катуряновы сказки про детишек, которым отрубают пальчики или скармливают им бритвы в яблочных человечках. В ходе извращенного следствия (Катуряна бьют, пытают, заставляют есть детские пальчики и производят прочие чудесные следственные действия, свойственные тоталитарным режимам, коий подразумевается в пьесе) сюжет делает несколько твистов, так что оказывается, что Катурян не при чем, а при чем – его помешанный брат; потом становится ясным, что и брат может быть не совсем при чем, да и помешался он не на пустом месте, а Катурян теперь очень даже при чем, потому что а) убил родителей, б) теперь душит брата подушкой и берет на себя вину за исчезновение детей; а дальше выясняется, что, возможно, и одной смерти не было, и что Тупольский тоже не дурак написать сказочку, а Ариэль – не просто злобный садист… и так далее и тому подобное. Два с половиной часа американских горок – МакДона закладывает такие виражи, что остается только ахать на поворотах рассказа.

В общем, с трепетом приступаю к описанию моих впечатлений от неописуемого «Человека-подушки». Такое бывает, когда что-то настолько совпадает с твоим внутренним камертоном, что даже сложно об этом говорить – вот оно внутри дрожит, гудит, тревожит, но объяснить это почти невозможно. Эта вещь настолько меня зацепила, что даже снится. И мне так трудно, физически трудно про нее писать – потому что писать словами про слова – всегда засада. Я явно справлюсь с этим хуже, чем МакДона.

Задача осложняется еще и тем, что мне пришлось стать кем-то вроде археолога, и практически реконструировать постановку по нескольким десяткам фотографий и тексту (благо, в архиве мне выдали распечатку с режиссерскими метками (!)). Запись спектакля - чудовищного качества (чертов RNT, почему вы записывали это на какую-то мыльницу с последнего ряда галерки?!). Хорошо, что у меня отличное воображение, и что по крайней мере со звуком все было в порядке, и я знаю, как играет Дэвид и что может Джим Бродбент.

Как во всем, мной любимым, в этой вещи - множество слоев. Начинаю снимать луковую шелуху.

Слой первый. Детачки.

Маленький мальчик нашёл автомат —
В братской могиле лежит детский сад.

Если прибегнуть к апофатическим приемам, то прежде всего хочу заявить, что пьеса категорически – НЕ про детей. Мне еще предстоит увидеть версию Серебренникова, но отзывы на нее уже настораживают. «Страдания детачек» – это совсем не то, о чем этот странный, вычурный текст, люди, окститесь. Она настолько же «про детей», насколько «про детей» абсурдистские детские садистские стишки.

Воспринимать буквально историю электрика Петрова – нелепо. Воспринимать стишки про Петрова как индикатор, знак, явление – правильно и разумно. Садистские стишки сигнализировали о страшной экзистенциальной изнанке причесанного советского быта. Катуряновы сказки – о страшной выворотке его (как и любой писательской, впрочем) души. О снах и странных причудах ничем не сдерживаемой фантазии.

Можно, конечно, как некоторые критики, усматривать тут метафору и рассуждать о том, как влияет детство на взрослость, и наоборот, бродить по поверхности и ныть о деспотизме родителей и бла-бла-бла. Но мне это скучно. Мне скучно говорить о детстве. Детство – довольно тупое время и взрослые его явно переоценивают со своей колокольни. Тут будет кстати притча Тупольского про глухого мальчика-дебила и мудреца на башне - почитайте.

Слой второй. Кровавая гэбня.

- Но с Катанянами все-таки нехорошо получилось.
- Обойдутся.
«Ирония судьбы или с легким паром».

Было бы странно отрицать, что МакДона недвусмысленно намекает на все тоталитарные режимы разом, помещая героев в выдуманное, но ощутимо душное пространство террора. Следователи его – прежде всего палачи и садюги, при всей своей метафоричности и неоднозначности. Страх и лебезение Катуряна перед государственной машиной – тоже вполне себе реальны и очень узнаваемы. Запрещенные издания, опасения оказаться за решеткой за намек – и так далее, и тому подобное.

Но это ж МакДона. Драматург-Выверну-Все-Наизнанку. К примеру, следователя-садиста, который только что подключал электроды к бедной башке Катуряна, зовут как небесного шекспировского духа – Ариэль. И именно Ариэль в итоге спасает то, что для Катуряна всего дороже: его рукописи.

Так что гэбня гэбней, но пьеса не об этом.

Слой третий. Аллюзии.

Кто-то, по-видимому, оклеветал Йозефа К.,
потому что, не сделав ничего дурного, он попал под арест.
Ф.Кафка, «Процесс».

Вкусно, можно смаковать до бесконечности и откапывать все новое и новое.

Катурян – это, конечно же, Кафка. Это парафраз и долгое эхо всех странных писателей мира, от Кафки до Хармса. Кафка превращается в Йозефа К., Йозеф К. перелицовывается в Цинцинната, а тот становится Катуряном, живущем на улице с явным пражским акцентом - Каменец, а где-то на другой стороне этой ленты Мебиуса все они оказываются реальным Хармсом на допросе в реальной ЧК.

Покопаться в этом бездонном мешочке – и можно найти еще и китайскую притчу, и еще толику Шекспира, и зеленого поросенка из Angry Birds и бог знает какие еще сокровища.

Слой четвертый. Смех.

А: Отойди теперь, достойный противник!
ЧР: Это всего лишь царапина!
А: Царапина? Я тебе руку отсёк!
ЧР: А вот и нет!
А: А это что? — Показывает на руку, мирно выливающую остатки крови наземь.
ЧР: Ну, бывало и хуже.
Монти Пайтон «В поисках Священного Грааля».

Помимо прочего, это – гомерически смешной, хулиганский (много ругательств и крепких выражений), образцово абсурдный текст. Смех прорывается неожиданно, но сдержать его совершенно невозможно. Я о-бо-жа-ю, когда в самом центре напряженного повествования писатель делает со мной это:

Katurian: My first name is Katurian.
Tupolsky: (Pause) Your first name is Katurian.
Katurian: Yes.
Tupolsky: And your second name is Katurian.
Katurian: Yes.
Tupolsky: Your name is Katurian Katurian?
Katurian: My parents were funny people.
Tupolsky: Hm. Middle initial?
Katurian: K.
(Tupolsky looks at him. Katurian nods, shrugs)
Tupolsky: Your name is Katurian Katurian Katurian?
Katurian: Like I said, my parents were funny people.
Tupolsky: Mm. For “funny” I guess read “stupid fucking idiots”.

И этих невозможных моментов, когда и смешно, и жутко одновременно – в пьесе целая драгоценная россыпь. Гарантирую, что вы будете смеяться, читая пьесу, в самых неожиданных для себя местах. Даже если речь идет о чем-то «святом». МакДона – смелый и талантливый, ему не страшно смеяться над «святым». Вам тоже понравится.

Слой пятый. Текст.

К наиболее бессмысленным своим стихам, которые ввиду крайней своей бессмыслицы были осмеяны даже советской юмористической прессой, я относился весьма хорошо, расценивая их как произведения качественно превосходные, и сознание, что они неразрывно связаны с моими непечатающимися заумными произведениями, приносило мне большое внутреннее удовлетворение.
Даниил Хармс, из протокола допроса.

Вот оно, вот это – главное, о чем пьеса. Вся она – перетекание одного рассказа в другой, матрешка из текстов. Здесь есть тексты в тексте текста. Есть текст, который вырастает из жизни. Есть текст, который становится жизнью. И есть жизнь, которая становится текстом. Наблюдать это живое мерцание – самое завораживающие удовольствие, которое дает только первоклассная литература.

Что первично? Жизнь копирует текст (и Михал убивает детей по написанному) или текст рождается из жизни в муках и корчах (и Катурян становится писателем, когда описывает издевательства родителей над Михалом)? У МакДонаха вышло (и прямолинейно при том), что воображаемые муки – весомее реальных. От реальных мук рождается идиот, а от воображаемых – творец.

Еще такой штрих… Я тут могу только штрихами и вопросами без ответов. Должен ли быть текст произнесен, чтобы обладать ценностью, жить? Должен ли текст сохраниться? Или он ценен сам по себе, как история, придуманная Катуряном за 7,5 секунд до смерти, которую никто никогда не услышит, не прочитает, но вот же - она есть, она живет?.. Интересно же думать, да?

Слой шестой. Смысл жизни. 

- До десяти, - сказал Цинциннат.
- Не понимаю, дружок? - как бы переспросил м-сье Пьер и тихо добавил, уже начиная стонать: - отступите, господа, маленько.
- До десяти, - повторил Цинциннат, раскинув руки.
В. Набоков, «Приглашение на казнь».

Ну и совсем главное.

Во-первых, да здравствуют зеленые поросята. «Зеленый поросенок» - рассказ, под который Катурян душит своего братца-убийцу, - это гимн тем, кто осмеливается быть не таким как все, тем, кто наслаждается тем, что он не такой как все, и тем, кто, в конце концов, вознаграждается жизнью за то, что он не был таким как все. Зеленым поросенком, непрозрачным Цинциннатом, гениальным писателем, который вообще в реальной жизни занят тем, что моет скот перед тем, как скоту вскроют глотку.

И во-вторых. Тут МакДонах практически дотягивается до Шекспира – «Достойно ль смиряться под ударами судьбы, иль надо оказать сопротивленье, и в смертной схватке с целым морем бед покончить с ними?» Что лучше, кагбэ спрашивает автор: корячиться всю жизнь в муках или лучше это закончить – а еще лучше – закончить, пока муки не начались? «Человек-подушка» - рассказ Катуряна – собственно, об этом.

Михал, идиот, убийца, страдалец и альтер-эго Катуряна и МакДонаха, собственно, голосует за то, что – фигу. Лучше жить, чтобы мыслить и страдать. Даже бессмысленные страдания обретают смысл, когда кто-то их замечает и облекает в слова.

Короче. Катурян: «Если сейчас они придут ко мне и скажут: «Мы уничтожим две вещи из трех: тебя, твоего брата или твои рассказы. Выбирай», то сперва я отдам им тебя, потом себя, но сохраню свои рассказы». И еще раз, перед смертью: «Пожалуйста, убейте меня, но не трогайте мои рассказы».

Текст это – главное.

Сердцевина. Сны.

Иногда текстом становится сон. Записанные сны всегда страшны, кажется, порою, что страшнее самого сна. Потому что реальность сна условна, а текст безусловен – вот он здесь со всеми своими неаппетитными подробностями. Таковы рассказы Катуряна. И при этом они обладают магией настоящего текста – который подхватывает тебя и оборачивает  в свою реальность, в свою ткань сновидения, в свой ритм, где смысл уже не в словах, а между, а может и нет никакого смысла, но нет и ничего ценнее этих слов, их сочетания, их чередования, это уже почти медитация. Я знала человека, который, кажется, владеет этим волшебством:

«Они ищут, долго ищут, по всему лесу, и тут выходят к тому дереву. Обступают его… И наступает тишина, потому что все видят – по ветвям развешаны сплетенные из прутьев фигурки с рыболовными крючками, а у корней – несколько черных перьев, собачьи зубы, проволока ржавая. В тишине раздается детский плач, и тут самый старый из них, негр, который стал серым – так они бледнеют – он стал серым и, отстраняя всех, хрипит – «Все… Все отсюда, все, уходим, все… Вы что, не видите – это Брахирия!»

И напоследок. Теннант.

Традиционная часть моих выступлений. Ну не могу же я не сказать, как прекрасен тут Теннант. Какой он идеальный Катурян – с диапазоном от раздавленного червяка, корчащегося от боли, до насмешливого гения и спокойного мудреца. Как он борется за свои тексты – как лев. Как он любит и ненавидит своего брата, как он любит и ненавидит себя – как… как человек. Как он то плачет, то кричит, как он говорит, то торопясь и сбиваясь, то грозно повышая голос, то переходя вдруг на спокойный рассудительный тон.

Как он читает свои рассказы. Никто в мире лучше не читает сказки, чем Дэвид Теннант. Особенно когда он читает последний рассказ с простреленной головой, а потом снова ложится на то место, где он только что уже умер, и гаснет свет, и повисает тишина, а потом зрители аплодируют, аплодируют, аплодируют.
























Комментарии

Популярные сообщения